Только первые недели я продолжал считать надзирателей, следователей такими же людьми, как я,- ну, ошибающимися, или же негодяями, но все же людьми. Потом у меня это прошло. Сразу. Мгновенно. Однажды в нашу двадцать девятую надзиратели принесли человека с допроса. Это был старый человек, который нас поразил тем, что сидел в этой самой двадцать девятой в 1911 году... Он был слаб, болен, и били его, очевидно, больше других. Потому что два надзирателя его внесли, и он как мешок упал на пол у двери и лежал неподвижно. Мы не могли к нему сразу же броситься, потому что один надзиратель остался с ним в камере у приоткрытой двери, а другой вышел и через две минуты вернулся, пропустив вперед женщину в белом халате. Признаюсь, что мы даже на какие-то мгновения забыли о нашем избитом товарище. Это была красивая, очень красивая молодая женщина. Мы не видели женщин много месяцев, это был представитель "того", утерянного мира. Мы не могли отвести от неё глаз. Не наклоняясь, красивая женщина в белом халате носком маленькой элегантной туфли поворачивала голову лежащего человека, его руки, раскинутые на асфальтовом полу камеры, его ноги... Потом она повернулась к надзирателям и сказала: "Перелома нет, одни ушибы..." Повернулась и, не глядя на нас, вернее, глядя на нас, но не видя нас, вышла из камеры. За ней вышли надзиратели. Вот тогда я понял сразу и навсегда, что они не такие, как мы. Не такие, какие мы были, и уж вовсе не такие, какие мы сейчас и какими мы будем. С ними нельзя вступать в человеческие отношения, нельзя к ним относиться, как к людям, они людьми только притворяются, и к ним нужно тоже относиться, притворяясь, что считаешь их за людей. Но будучи в полной и непоколебимой уверенности, что людьми они только притворяются. Одни лучше, другие хуже. Лев Разгон.